Автор: Trii-san
|
1. Неписец - Неписец, - подумал Алва, лениво провожая взглядом небольшую кругленькую пушистую зверушку. – Наконец-то я добью «Историю Кэртианы: от сотворения до наших дней» - Ах.. – романтично выдохнула Катари, падая на руки Луизе при виде грызущей ее любимую помаду зверушки. Луиза, помянув про себя Закатных тварей, сгрузила упавшую в обморок королеву на кровать, взяла из вазы яблоко побольше, прицелилась…Зверь внял предупреждению и ретировался в открытое окно. - Неписец, - флегматично отметил про себя Валентин Придд, извлекая зверька из любимой заначки конфет и выставляя его за дверь. Тот презрительно фыркнул вслед Повелителю Волн и потрусил дальше, заботливо запихивая в защечные мешки вывалившуюся оттуда было конфету. - Неписец! – ахнул эр Август, роняя принесенный неведомой зверушкой собственный портрет, истыканный дротиками. Он дрожащей рукой накапал себе касеры, подумал и угостил «лекарством» зверя. Басовито мурлыкнув, тот принял угощение, а потом еще… Качаясь зверек побрел к двери, с трудом вписался в поворот... Эр Август вздохнул, еще вздохнул и тоненько затянул печальную песню: «Один верблюд идет, другой верблюд идет...И целый караван идет, и песенка идет». - Э? – подумал Ричард Окделл, здороваясь с землей в старом парке. Он завертел головой, пытаясь понять, кто ж его сбил с ног. - А Клемент-то растолстел, - меланхолично подумал Робер, скармливая десятый хлебец чему-то пушистому и весело попискивающему. – Надо попросить Матильду не давать ему больше хлеба с касерой, а то от одного запаха перегара уже пьянеешь… - Зверь Раканов!!! – радостно завопил Альдо, пытаясь в прыжке поймать крадущуюся вдоль плинтуса зверушку. Та пискнула, роняя тяжелую золотую цепь, только что предусмотрительно позаимствованную из королевских покоев, цапнула Его Величество за загребущую лапу и опрометью кинулась бежать. - Я вам покажу неписец! Я вам покажу Зверя Раканов! – подумала автор, прикручивая Музу к батарее. Что думал сам зверек, осталось неизвестным. Он мирно спал, вернувшись домой к своей бархатной подушечке и блюдечку с молоком. 2. Глухой звук удара, звон стекла. Вино темной венозной кровью растекается по полу. Тихий стон сквозь зубы. Пальцы в слепом жесте отчаяния вплетаются в волосы. Мутноватые ручейки слез на щеках. Юноша плачет, забившись в угол, словно испуганный зверек. Вино не спеша подбирается к разбросанным по полу листам бумаги, сплошь исписанной быстрым, прыгающим почерком. Тень от раскидистого дерева за окном ползет питоном по стене. Огромная оранжевая луна прикорнула в небе. На подоконнике свеча мигает рыжим языком пламени. В полуоткрытое окно входит черный кот-ветер и гасит, играя, огонек свечи-мышку. Юноша вздрагивает, протягивает руку, словно пытаясь поймать его. Но разве можно поймать того, который не хочет быть пойман, того, кто ходит Сам-по-себе? Рука бессильно опускается. Искусанные до крови губы шепчут что-то безумно-бессвязное. Юноша сжимается, обхватывая руками колени, пряча лицо. Тень на стене изменяется, становясь удивительно похожей на человеческую фигуру. Это шорох марокасов или шелест потревоженной ветром листвы? Кажется или и правда это чьи-то легкие, пританцовывающие шаги? Тень протягивает руку, почти касаясь русоволосой макушки. Юноша поднимает голову, прислушиваясь. Нетерпеливо гукает ночная птица. Он поднимается, распахивает окно, встает на подоконник и делает шаг вперед. На полу остается единственный, нетронутый вином лист. На девственно белой бумаге выведены четким почти каллиграфическим почерком два слова: «Прощайте, монсеньор» 3. Где скрывается тепло. Одинокая тонкая фигура в белоснежном кружеве метели за окном. Арно медленно поднимается с кровати, босые ступни касаются ледяного пола, но он даже не ощущает этого, потому что…потому что ветер трепет светлые льняные локоны, а в темных глазах льдинкой застыло отрешенное неживое выражение. Юноша прижимает ладонь ко рту, давя зарождающийся крик. Спугнуть тишину – почти преступление. Выходец. Детские сказки, страшилки, рассказанные кормилицей, стали пугающей реальностью. Нет! Этого не может быть! Этого не должно было случиться! Разрушенный Сэ можно отстроить, но кто вернет ЕГО? Неправда! Неправда… Только тогда Арно удается развернуться, чтобы посмотреть Валентину в лицо. Тот пытается что-то сказать, но юноша качает головой, и он умолкает. Арно прячет лицо на груди Придда, стискивая крепко, до синяков, плечи. Сейчас можно, сейчас они уже не враги, но еще и не друзья. А дальше будет дальше. Оказывается, под белым мрамором ледяной статуи таится горячая, будто лава, кровь. Быть может это и правильно, только так она не обжигает, превращаясь в тепло. 4. Детские шалости Они не заметили, когда переступили эту грань. Когда невинные детские шалости, приводившие взрослых в умиление, превратились в нечто более темное, более глубокое, запретное… Когда два золотоволосых ангела потеряли свои крылья. Это случилось летом, когда дневная жара, насквозь пропахшая скошенной травой и солнцем, сменилась сумерками, такими густыми от цветочных ароматов и шелеста трав, что их можно было пить, как самое хмельное вино – сказал бы Миль. Это началось раньше, гораздо раньше – ответил бы Нель. Но они никогда не говорят об этом. Сумасшедшее время между тринадцатью и четырнадцатью годами, когда однажды вечером они легли спать детьми, а проснулись подростками: неожиданно выросшие за одну ночь, разрываемые противоречивыми желаниями, бунтующими в крови, кто сказал, что Рафиано менее пылкие, чем Савиньяки? И то, что было позволительно детям, вдруг оказалось под запретом, то, что казалось таким же естественным, как дыхание, вдруг стало предосудительным. «Вы уже слишком взрослые», - сказала Арлетта, показывая им новые комнаты. Но они привыкли засыпать вместе, прижившись к теплому боку, сплетаясь в одно целое, как идеальные подогнанные кусочки мозаики. Десять шагов по карнизу и распахнутое в любое время года окно - не так много для того, чтобы снова обрести себя, не так ли? «Вы должны проводить время и порознь». И захлопали кружевные веера, шитые бисером и драгоценными камнями – соседские дочки, зазвучали ломающиеся мальчишеские голоса – сыновья многочисленных приятелей отца. Но они не знали, не могли понять их тайного языка, безмолвного и неосязаемого, доступного только им двоим, идеальным отражениям друг друга, появившегося еще там, в утробе матери, а может быть и раньше, много раньше. Они не сошли с ума. Просто не могли иначе. Когда так одуряющее пахнут розы и жимолость, когда ночи напролет в саду разливается соловей, когда все вокруг говорят о любви или уже влюблены, а ты юн, и по венам струится чистый огонь, толкая на безрассудства, так легко потерять голову, сбежав от родительского надзора. Неслышно шелестит тростник, переговариваясь с речкой, над головой раскинулось небо, усеянное зернышками звезд, трещит костер, роняя в его бездонную синеву искры, и сладко пахнет, ластится к ладоням трава. Прикосновения, сначала почти незаметные, самыми кончиками пальцев, вверх по щеке, по скулам, очерчивая полукружья бровей, изучая знакомое до последней черточки лицо, а затем все более смелые, все более жадные: не оттолкнул, не убежал с испуганным вскриком, позволил, доверяет, хочет? Того же? Хочет? И губы отвечаю безмолвно: да. Неважно, что они еще не умеют, что неуклюже сталкиваются лбами, зубами, что никто не решается первым приоткрыть рот, ведь они взрослые, и поцелуй тоже будет настоящий, взрослый, такой, о которых рассказывают шепотом приятели. Неважно тогда, когда пальцы путаются в волосах, когда свое, родное, дыхание опаляет кожу, когда трепещут ресницы, скрывая лихорадочный, жадный блеск в глазах, когда в груди так громко стучит и бьется сердце, одно на двоих, и эта ночь тоже принадлежит им, вся, без остатка, до самого донышка, до последней капли густого темного летнего вина. И цикады поют лучше, чем сладкоголосые соловьи, эти великосветские трубадуры из напыщенных сонетов про любовь, и хочется, чтобы мгновение застыло, превратившись в теплую каплю янтаря, - слишком драгоценное, чтобы полагаться на память, слишком мимолетное, улетит и не догонишь, и не поймаешь. Они не говорят об этом, потому, что превратившись в слова, оно обретет плоть, потеряется среди сотен других названных и разделенных. Это их, только их, Савиньяки, не меньшие собственники, чем Рафиано, а вы не знали? Это хорошо. Ведь даже спустя столько лет, они могут уловить в стрекоте цикад тень этой ночи, связавшей невидимой нитью то, что было уже связано изначально. 5. Эталон Валентин Придд был эталоном студента: всегда собранный, пунктуальный, безупречно вежливый, знающий порой по сути проблемы даже больше, чем преподаватель, но никогда не кичившийся своими знаниями. Арно Савиньяк тоже был эталоном. Своеобразным. Он никогда не приходил вовремя и редко сдавал в срок работы, если он был не согласен, то вполне мог начать жарко отстаивать свою точку зрения, что не всегда оценивалось по достоинству преподавателями, а слава вечеринок, что он каждые выходные устраивал в общежитии, гремела на весь университет. Валентин был отличником и стипендиатом самых разных премий. Арно нередко получал тройки, но его любили и ценили за спортивные достижения и игру в студенческом театре. Валентина редко приглашали на вечеринки, считая занудой и «ледяным принцем», да он и сам не стремился стать самым-популярным-парнем-в-университете. Арно же по вечерам редко можно было застать дома, а телефонная книжка пестрела именами знакомых. Валентин предпочитал носить строгие классического кроя костюмы или темные джинсы с пуловерами. Стиль Арно определял только сам Арно, из расчета не-очень-грязное-не-очень-мятое-кто-сказал-что-это-не-сочетается. Валентина нередко можно было увидеть в библиотеке или на теннисном корте. Дисней-парк же еще долго не забудет Савиньяка-младшего и его друзей. Валентин любил бывать в одиночестве, оно не пугало и не отталкивало его. А Арно любил Валентина и заполнял собой его одиночество, даже если они и были такими разными. 6. Не хмурься, улыбка идет тебе больше Лагерь погружался в сон, лениво переругивались часовые, мигали огоньки костров, изредка досадливо ворчал один из варастийских волкодавов, из тех, что таскали с собой адуаны, и тут же смолкал. Эмиль обходил посты, проверяя все ли в порядке. Напоследок он завернул к лошадям, на марше его конь капризничал, не слушаясь повода, не заболел бы… 7. Первый поцелуй Ночь плещется за стенами дома, словно бескрайний океан, в котором перемигиваются далекие маяки – звезды. Нижние этажи дома еще ярко освещены – здесь кипит жизнь, кружатся в танце пары, пенится в бокалах шампанское, звенит радостный женский смех. Детей уже уложили спать, луна заглядывает в сонный полумрак детской, скользя по игрушкам, корешкам книг, светлым локонам… Тишину нарушает шорох и неуверенный шепот: - Знаешь… Я бы не отказался еще позаниматься, - легкая краска смущения ложится на щеки мальчика, вызывая у близнеца улыбку. 8. Ночевала тучка золотая Мог ли когда-нибудь Робер подумать, что ложь во спасение превратится в правду, и он будет просить у Ричарда руку его сестры не потому что нужно, потому хочется, потому что без нее легкие отказываются дышать, а сердце биться, потому без нее ему не нужен ни рассвет? Мог ли он представить, что Айрис, гордая, своенравная Айрис, будет просить у брата прощения за обман? Мог ли предугадать, что услышит в ответ холодное «Один раз вы уже расторгли помолвку. Я должен обдумать вашу просьбу, герцог» и звук удаляющихся шагов? Удержать Айрис от безрассудного желания бросить следом и «вбить в голову этому упрямцу, что он должен дать согласие на брак», было непросто, так же как слушать тихие всхлипы и гладить вздрагивающие плечи, нашептывая что-то очень глупое, очень нежное и утешающее, и пытаться самому поверить в свои слова. Не плачь, мое сердечко, твой брат просто заботится о тебе, он простит нас, обязательно простит нас, только не плачь. Регент обязательно остудит его гнев, ты ведь веришь Рокэ, правда? И слышать тихое «да» в ответ. Мог ли Робер мечтать, что увидит Айрис в золотом свадебном наряде, так похожую на облако, пронизанное первыми солнечными лучами, что будет страшно протянуть руку, боясь спугнуть чудесное видение? И когда ее голова склонилась на его плечо во время их первого танца, он вдруг почувствовал, что даже если был не в силах сделать все это, то выполнить обещание, которое он дал Ричарду, точно сможет и станет для своей супруги незыблемой опорой всегда: в богатстве и в бедности, в радости и горести, в Рассветных садах и в Закатном пламени, потому что это не просто слова клятвы, а его жизнь. 9. Засушенный цветок Посол его величества герцога Фомы, граф Ченизу, он же Марсель Валме перебирал бумаги, уютно устроившись возле камина с компании бутылки вина и Котика, который, пав жертвой красоты и политики, теперь отчаянно мерз. Говоря по правде, заняться бумагами следовало давно, но виконт бумажной возни не любил и постоянно откладывал на послезавтра. Но вечно прятаться от неприятных обязанностей, к сожалению, нельзя. Потому повздыхав, Валме героически взялся за дело. Часть бумаг следовало сжечь – камин весело захрустел подношением, часть следовало спрятать в тайниках посольства, еще могут понадобиться, но лучше бы им не попадаться на глаза посторонним, часть… Марсель покачал головой: вот откуда здесь взялись счета от молочника и обрывок послания таинственной Розите, которой надлежало явиться не позднее полуночи, иначе век ей счастья не видать? А это что? Из свернутого вдвое листа выпал засушенный цветок. Чайная роза. На языке цветов – «всегда буду помнить…». Валме невесело рассмеялся. Он так и не решился отправить это письмо Францеске… 10. Нет такого слова Нет слова «поздно», есть слово «никогда». Ты уже почти смирился с этим, когда Первый Маршал сошел с твоего корабля, протягивая тебе на прощание руку. И ты понимаешь, что никогда, никогда. Никогда. 11. Если бы было возможно Если бы было возможно, я бы хотел, чтобы мы с тобой никогда не встречались. Чтобы ты не звала меня своим другом и не просила рассказывать старые сказки, которые я так старательно искал в библиотеке Ворона для тебя. 12. Дурацкие шутки - Нель! Открой! Что за дурацкие шутки?! – Эмиль пнул дверь и повернулся к брату. – Зачем ты это сделал? А кончик ключа предательски выглядывал из почтенного талмуда по землеописанию. 13. Прах из золота Золото отравляет души и ломает судьбы. Золотые, словно мед, розы подарили недостойной. Золотые глаза пленили блистательного и сожгли его сердце, превратив в седой пепел. Золотые цепи, словно ядовитые гадюки, обвили шею любимого, отравив его сердце и помыслы ядом лжи и предательства. Золото принесли ему правнуки Кабиоховы, но горек оказался их дар. Ничего не принес он, кроме слез и горя для вкусивших его. Что оставляет ничтожная за собой? Лишь золотые цветы на могиле придуманной любви… 14. Кошачий счет - Одна кошка, две кошки, Леворукий…Стоп! Откуда он здесь взялся?! 15. Фортепиано Из-за полуоткрытой двери лилась музыка – утренняя соната. Арлетта Савиньяк, собирающаяся позвать сыновей завтракать, остановилась на пороге, заглянула в комнату и не смогла удержаться от нежной улыбки. В заливающей комнату солнечном свете сидящие за фортепьяно мальчики казались маленькими ангелочками: босоногие, румяные, лохматые от сна, в пене белоснежных ночных сорочек. Но вот музыка оборвалась, и они звонко расхохотались. Две светловолосые и пушистые головы склонились друг к другу: шелест страниц, шепот и снова музыка такая же легкая и свежая как это утро, вобравшая в себя солнечный свет и небесную лазурь, птичий щебет и солнечных зайчиков, играющих в пятнашки на лаковом паркете, звонкий детский смех и ласковую улыбку юной матери. Арлетта закрыла дверь, не решаясь тревожить хрупкую идиллию момента. 16. Я пьян тобой, мой ангел Ты пьян, ужасно пьян вином, вечером и бесстыжими ласками красавиц. И я тоже пьян, хотя едва ли выпил бокал "Слез". Пьян тобой. Твоей улыбкой, твоими так и напрашивающимися на поцелуй губами, раскрасневшимся лицом в ореоле золотых волос, смеющимися, шальными глазами, полоской светлой кожи в вырезе рубашки...Это едва ли оправдывает то, что я затащил тебя беспомощного, не сопротивляющегося в комнату и жадно набросился с поцелуями, опрокидывая на кровать. Твои сладкие стоны, твое тело, так покорно и страстно изгибающееся в моих объятиях... Я сходил с ума, неспособный насытиться, не в силах оторваться и отпустить, хоть и осознавал, что это ты - мой светлый, мой чистый ангел, что я запятнаю тебя своим грехом, отравлю своей любовью, что завтра не смогу смотреть тебе в глаза, что возможно никогда, никогда больше ты не разрешить мне к себе прикоснуться. Ты. Мой близнец. Моя светлая половинка, мое отражение в зеркале судеб. Еще никогда я не был так счастлив, как в этот момент. 17. Щенок Ворон нашел щенка случайно. Он просто услышал слабые попискивания из мешка, который к Данару тащил конопатый мальчишка. За пару медных монет тот легко расстался со своим грузом и удрал от страшного Первого Маршала подальше. Алва распорол мешковину и достал легонькое теплое тельце. Щенок слабо дышал, а носик был горячим и сухим. Хмыкнув, Ворон ласково провел по серой шерстке и забрал страдальца с собой. 18. Тяжело в учении - Вы не умеете плавать? - изумился Валентин, глядя как Повелитель Скал недоверчиво косится на воду. Через несколько часов. - Если вас кто-то захочет утопить, то вам даже камень привязывать не надо. - устало вздохнул Валентин. Ричард недовольно засопел. 19. Когда есть, к кому возвращаться В руках у Робера была промасленная тряпка. Он только что закончил с ремонтом своего "железного коня" и был готов вывести его на просторы автострад Талига. Благо регент Алва сам был непрочь погонять по ночным улицам на своем роскошном черном звере, и порой сквозь пальцы смотрел на выходки Иноходца. Робер вывел мотоцикл из гаража и обернулся, отыскивая глазами все еще светящееся не смотря на поздний час окно. Он твердо знал, что свет в нем не погаснет до самого рассвета, ведь там его ждет самая красивая женщина Олларии. 20. Приют для Иноходца Робер тронул пальцем беспокойный нос Его Крысейшества и, увязая в прибрежном песке, побрел в сторону города. Кажется - близко, а не дойдешь, кажется - далеко, а вот уже под пальцами бьется теплое сердце городской стены. Косые лучи заходящего солнца рассыпали бисер солнечных зайчиков на нагревшуюся за день брусчатку мостовой, напевно шелестят высокие тополя, в кронах которых запутался западный ветер. Робер улыбнулся, ловя серебряную нить паутины. Наконец-то... Босые ступни утопают в густой траве, он медленно спускается к фонтану и долго пьет удивительно вкусную воду, золотистую, словно в ней утонул рассвет, и сладкую, словно первый поцелуй возлюбленной. Отражение колеблется, будто смеется, и нет ни седой пряди, ни ранних морщинок на лбу, ни вечной усталости в глазах. Легкий флер знакомых духов в воздухе, и на ладонь падает лепесток розы, принесенный откуда-то озорником-ветром. Ноги сами несут его все быстрее и быстрее куда-то по дорожке из розовых лепестков. От переполняющего ощущения счастья хочется кричать, смеяться, кружиться в вихре солнечных лучей. Дом... уютный, теплый ДОМ. Он дома. Робер сворачивается клубочком на застланной свежими белоснежными простынями постели, счастливо вздыхает, гладит Его Крысейшество по мягкой шерстке и засыпает. Вечный город принял усталого Повелителя в свои объятия. Он не заслужил Рассвета, но заслужил покой. 21. Миссия невыполнима Валме с удовольствием потянулся, разминая затекшее в неудобном положении тело. Конечно, подглядывать нехорошо, подглядывать за Первым Маршалом и его бывшем оруженосцем - еще хуже, подглядывать за друзьями - вообще ни к какие рамки не лезет, но на что только не пойдешь ради этих самых друзей и собственного неуемного любопытства? Тем более, что Лионель и Эмиль наказали без информации не возвращаться, а олен...Савиньяки они такие, зря посылать не будут. За информацией в том числе. Марсель зевнул, делать было решительно нечего, эти двое...двое Повелителей расселись по своим местам и зарылись в бумаги, упорно игнорируя тот факт, что залегшему с утра на соседней крыше Валмону скучно. Хотя лучше бы они подольше не догадывались о его присутствии. Виконт зевнул и снова поднес к глазам конфискованную у какого-то из Савиньяков подзорную трубу, заглядывая в комнату, и тут же расплываясь в улыбке. Кажется, Ричард и так неплохо справляется... 22. От уходящего Глухой звук удара, звон стекла. Вино темной венозной кровью растекается по полу. Тихий стон сквозь зубы. Пальцы в слепом жесте отчаяния вплетаются в волосы. Мутноватые ручейки слез на щеках. Юноша плачет, забившись в угол, словно испуганный зверек. Вино не спеша подбирается к разбросанным листам бумаги, сплошь исписанным быстрым, прыгающим почерком. Тень от раскидистого дерева за окном ползет питоном по стене. Огромная оранжевая луна прикорнула в небе. На подоконнике свеча мигает рыжим языком пламени. В полуоткрытое окно входит черный кот—ветер и гасит, играя, огонек свечи-мышку. Юноша вздрагивает, протягивает руку, словно пытаясь поймать ветер. Но разве можно поймать кота, который не хочет быть пойман, того, кто ходит сам-по-себе? Рука бессильно опускается. Искусанные до крови губы шепчут что-то безумно-бессвязное. Юноша сжимается, обхватывая руками колени, пряча лицо. Тень на стене изменяется, становясь удивительно похожей на человеческую фигуру. Это шорох маракасов или шелест потревоженной ветром листвы? Кажется или и правда это чьи-то легкие, пританцовывающие шаги? Тень протягивает руку, почти касаясь русоволосой макушки. Юноша поднимает голову, прислушиваясь. Нетерпеливо гукает ночная птица. Он поднимается, распахивает окно, встает на подоконник и делает шаг вперед. На полу остается единственный, не тронутый вином лист. На девственно белой бумаге выведены четким почти каллиграфическим почерком два слова: «Прощайте, монсеньор» 23. Чашка кофе Ричард рисует на запотевшем окне улыбающийся смайлик, который тут же «течет», плачет вместе с дождем, крупные капли медленно ползут по стеклу, стирая нарисованную улыбку. Дикон отворачивается, прячется в чашку с обжигающе горячим кофе, тонет в неторопливых глотках, слизывает горечь с губ, вглядываясь в завитки поднимающегося от чашки дымка. Тонкие бледные завитки сигаретного дыма в сиреневых сумерках тают, поднимаясь к потолку, теряются в сгустившейся там тени. Арно раскачивается на стуле, закинув ноги на стол и пачкая кружевную пену скатерти. Опрокинутая чернильница плачет, роняя темные капли на девственно белые листы бумаги. 24. Колыбельная для ангела - Папа, папа, мне страшно, не уходи! Кто-то стучит в окно! Это выходец пришел за мной! Скалы... Молния... Волны… Ветер… Сердце… Ричард осторожно тушит свечу, заснула, наконец. Рука бездумно скользит, перебирая темные, смоляные кудри маленькой дочери. Утром, когда она проснется, ночные страхи будут забыты, и солнце снова засияет в синих, словно королевские сапфиры, глазах. Глазах, которые раз за разом разбивают ему сердце, напоминая незабытое и незажившее. Пройдут годы, Росита повзрослеет, и когда-нибудь он сможет рассказать ей о ее настоящем отце. 25. Три голоса Мне не жаль… Я тобою не был любим. Быть может, я не был достоин твоей любви. Ведь ты ангел, по ошибке заблудившийся среди людей. Ты – нежная, ты – светлая, ты – безмерно прекрасная и хрупкая, словно поздний цветок, уже надломленный осенними холодами. Я не осмелился согреть замерзшие, побледневшие от холода, лепестки собственным дыханием. Я мог лишь смотреть, комкая в груди зарождающееся пламя. Приблизиться – безумие, прикоснуться – проклятие. Я не посмел замарать твою белизну своим грехом. Мне не жаль. Мне не жаль… Эту чашу выпью я сам. Вино, темное как Октавиановская ночь, две белых звезды таят в бокале. Ты кривишь губы, а в глазах та же горечь, что оседает на языке. Мальчишка! Упорные вихры на затылке и не менее упрямый нрав. Я играю с тобой, ты знаешь это, но разве можно поймать ветер. Смейся! Судьба любит тех, кто умеет улыбаться ей в лицо. Но ты лишь крепче сжимаешь губы, так, что они превращаются в узкую, словно линия кинжала, линию. Тонкие мальчишечьи запястья, пальцы скользят по горлышку бутылки, наполняя ядом мой бокал. Мне не жаль. Мне не жаль… Безумная, я все-таки тебя люблю. Я продала свою душу Создателю. Я отреклась от тебя. Я научилась плести сети, тоньше Мне не жаль… 26. Детские шалости Они не заметили, когда переступили эту грань. Когда невинные детские шалости, приводившие взрослых в умиление, превратились в нечто более темное, более глубокое, запретное… Когда два золотоволосых ангела потеряли свои крылья. Это случилось летом, когда дневная жара, насквозь пропахшая скошенной травой и солнцем, сменилась сумерками, такими густыми от цветочных ароматов и шелеста трав, что их можно было пить, как самое хмельное вино – сказал бы Миль. Это началось раньше, гораздо раньше – ответил бы Нель. Но они никогда не говорят об этом. Сумасшедшее время между тринадцатью и четырнадцатью годами, когда однажды вечером они легли спать детьми, а проснулись подростками: неожиданно выросшие за одну ночь, разрываемые противоречивыми желаниями, бунтующими в крови, кто сказал, что Рафиано менее пылкие, чем Савиньяки? И то, что было позволительно детям, вдруг оказалось под запретом, то, что казалось таким же естественным, как дыхание, вдруг стало предосудительным. «Вы уже слишком взрослые», - сказала Арлетта, показывая им новые комнаты. Но они привыкли засыпать вместе, прижившись к теплому боку, сплетаясь в одно целое, как идеальные подогнанные кусочки мозаики. Десять шагов по карнизу и распахнутое в любое время года окно - не так много для того, чтобы снова обрести себя, не так ли? «Вы должны проводить время и порознь». И захлопали кружевные веера, шитые бисером и драгоценными камнями – соседские дочки, зазвучали ломающиеся мальчишеские голоса – сыновья многочисленных приятелей отца. Но они не знали, не могли понять их тайного языка, безмолвного и неосязаемого, доступного только им двоим, идеальным отражениям друг друга, появившегося еще там, в утробе матери, а может быть и раньше, много раньше. Они не сошли с ума. Просто не могли иначе. Когда так одуряющее пахнут розы и жимолость, когда ночи напролет в саду разливается соловей, когда все вокруг говорят о любви или уже влюблены, а ты юн, и по венам струится чистый огонь, толкая на безрассудства, так легко потерять голову, сбежав от родительского надзора. Неслышно шелестит тростник, переговариваясь с речкой, над головой раскинулось небо, усеянное зернышками звезд, трещит костер, роняя в его бездонную синеву искры, и сладко пахнет, ластится к ладоням трава. Прикосновения, сначала почти незаметные, самыми кончиками пальцев, вверх по щеке, по скулам, очерчивая полукружья бровей, изучая знакомое до последней черточки лицо, а затем все более смелые, все более жадные: не оттолкнул, не убежал с испуганным вскриком, позволил, доверяет, хочет? Того же? Хочет? И губы отвечаю безмолвно: да. Неважно, что они еще не умеют, что неуклюже сталкиваются лбами, зубами, что никто не решается первым приоткрыть рот, ведь они взрослые, и поцелуй тоже будет настоящий, взрослый, такой, о которых рассказывают шепотом приятели. Неважно тогда, когда пальцы путаются в волосах, когда свое, родное, дыхание опаляет кожу, когда трепещут ресницы, скрывая лихорадочный, жадный блеск в глазах, когда в груди так громко стучит и бьется сердце, одно на двоих, и эта ночь тоже принадлежит им, вся, без остатка, до самого донышка, до последней капли густого темного летнего вина. И цикады поют лучше, чем сладкоголосые соловьи, эти великосветские трубадуры из напыщенных сонетов про любовь, и хочется, чтобы мгновение застыло, превратившись в теплую каплю янтаря, - слишком драгоценное, чтобы полагаться на память, слишком мимолетное, улетит и не догонишь, и не поймаешь. Они не говорят об этом, потому, что превратившись в слова, оно обретет плоть, потеряется среди сотен других названных и разделенных. Это их, только их, Савиньяки, не меньшие собственники, чем Рафиано, а вы не знали? Это хорошо. Ведь даже спустя столько лет, они могут уловить в стрекоте цикад тень этой ночи, связавшей невидимой нитью то, что было уже связано изначально. Тонкие запястья в белой пене кружев, теплые блики на пепельных локонах, нитка жемчугов обвивает тонкую шею, спускаясь в вырез темного бархатного платья. Стебель лилии, изломанный нервными, порывистыми движениями изящных ручек, падает вниз, к ногам. Ричард провожает глазами цветок - грязь марает белые лепестки. Он переводит взгляд на хрупкую ломкую фигурку с заломленными руками. Белый плащ словно светится в окружающей темноте, очерчивая границы реальности. Снег окрашивается алым, капля за каплей. Дыхание сиплое, в груди что-то клокочет, пачкая губы кровавой пеной. Он пытается рассмеяться, но тут же почти задыхается от боли. На лоб ложится прохладная ладонь, но он мотает головой, стряхивая ее. Перед глазами все плывет, но брызги грязи, пятнающие белизну одеяния, слишком четкие, чтобы он мог их не заметить. Королева. Он может лишь поймать пальцы, касаясь их губами, последнее «прости», последнее «прощаю», той, кого судить, ему не дано. Глупо было думать, что он избран ею, той, чье сердце холоднее седого гранита и прочнее базальта, как и положено величию, принадлежащему лишь истории. Больно. Глаза слипаются, он проваливается в сон, словно в трясину, но упорно смотрит-смотрит на движения губ, на бьющуюся на шее тонкую веточку вены. Человеческое отступает, склоняясь перед вечностью, невозможно не восхищаться, невозможно не любить, но все это остается где-то позади, в той жизни, что ложится на снег алыми неровными мазками. Он вдыхает стылый воздух. Нижняя губа чуть дрожит, белые зубы терзают розовую плоть - и на мгновение Королева уступает место женщине. Несбывшемуся Тонкие листы дорогой бумаги, исписанные мелким почерком, засушенные цветы крошатся, ломаются, - шкатулка полна ими, будто кошелек скупца золотом. Черное на белом. Но по-прежнему непроглядно темна вуаль, пальцы дрожат, перебирая складки. Белое на черном. У отражения в зеркале слишком бледная кожа, отчего глаза кажутся еще больше и еще темнее. Рот кривится в улыбке, которая тут же стекает вниз, будто кто-то стирает рисунок на запотевшем стекле. Два шага, и отражение в зеркале больше не одиноко – рядом становится мужской силуэт, руки нежно скользят по плечам, смыкаются на груди, но ни малейшего отклика в рисунке ресниц. Шаги удаляются, и в смятых простынях на кровати снова поселяется холод. Вскочить бы, догнать, прижаться, прячась в теплых ладонях, но горек поворот головы, и порыв осыпается на землю осенним дождем. Дверь захлопывается, оставляя в письмах засушенные, пахнущие пылью осколки лета. Колыбельная для ангела - Папа, папа, мне страшно, не уходи! Кто-то стучит в окно! Это выходец пришел за мной! Скалы... Молния... Волны… Ветер… Сердце… Ричард осторожно тушит свечу, заснула, наконец. Рука бездумно скользит, перебирая темные, смоляные кудри маленькой дочери. Утром, когда она проснется, ночные страхи будут забыты, и солнце снова засияет в синих, словно королевские сапфиры, глазах. Глазах, которые раз за разом разбивают ему сердце, напоминая незабытое и незажившее. Пройдут годы, Росита повзрослеет, и когда-нибудь он сможет рассказать ей о ее настоящем отце. Три голоса Мне не жаль… Я тобою не был любим. Быть может, я не был достоин твоей любви. Ведь ты ангел, по ошибке заблудившийся среди людей. Ты – нежная, ты – светлая, ты – безмерно прекрасная и хрупкая, словно поздний цветок, уже надломленный осенними холодами. Я не осмелился согреть замерзшие, побледневшие от холода, лепестки собственным дыханием. Я мог лишь смотреть, комкая в груди зарождающееся пламя. Приблизиться – безумие, прикоснуться – проклятие. Я не посмел замарать твою белизну своим грехом. Мне не жаль. Мне не жаль… Эту чашу выпью я сам. Вино, темное как Октавиановская ночь, две белых звезды таят в бокале. Ты кривишь губы, а в глазах та же горечь, что оседает на языке. Мальчишка! Упорные вихры на затылке и не менее упрямый нрав. Я играю с тобой, ты знаешь это, но разве можно поймать ветер. Смейся! Судьба любит тех, кто умеет улыбаться ей в лицо. Но ты лишь крепче сжимаешь губы, так, что они превращаются в узкую, словно линия кинжала, линию. Тонкие мальчишечьи запястья, пальцы скользят по горлышку бутылки, наполняя ядом мой бокал. Мне не жаль. Мне не жаль… Безумная, я все-таки тебя люблю. Я продала свою душу Создателю. Я отреклась от тебя. Я научилась плести сети, тоньше Мне не жаль… Перебирая камни |